НИКОЛАЙ МАЙОРОВ


Мы

Это время
трудновато для пера
.

В. Маяковский

Есть в голосе моем звучание металла.
Я в жизнь вошел тяжелым и прямым.
Не всё умрёт. Не все войдет в каталог,
Но только пусть под именем моим
Потомок различит в архивном хламе
Кусок горячей, верной нам земли,
Где мы прошли с обугленными ртами
И мужество, как знамя, пронесли.
Мы жгли костры и вспять пускали реки.
Нам не хватало неба и воды.
Упрямой жизни в каждом человеке
Железом обозначены следы-
Так в нас запали прошлого приметы.
А как любили мы - спросите жен!
Пройдут века, и вам солгут портреты,
Где нашей жизни ход изображён.

Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли не долюбив,
Не докурив последней папиросы.
Когда б не бой, не вечные исканья
Крутых путей к последней высоте,
Мы б сохранились в бронзовых ваяньях,
В столбцах газет, в набросках на холсте.
Но время шло. Меняли реки русла.
И жили мы, не тратя лишних слов,
Чтоб к вам прийти лишь в пересказах устных
Да в серой прозе наших дневников.
Мы брали пламя голыми руками.
Грудь раскрывали ветру. Из ковша
Тянули воду полными глотками
И в женщину влюблялись не спеша.
И шли вперед, и падали, и еле
В обмотках грубых ноги волоча,
Мы видели, как женщины глядели
На нашего шального трубача.
А тот трубил, мир ни во что не ставя
(Ремень сползал с покатого плеча),
Он тоже дома женщину оставил,
Не оглянувшись даже сгоряча.
Был камень тверд, уступы каменисты,
Почти со всех сторон окружены
Глядели вверх - и небо было чисто,
Как светлый лоб оставленной жены.
Так я пишу. Пусть неточны слова,
И слог тяжел, и выраженья грубы!
О нас прошла всесветная молва,
Нам жажда зноем выпрямила губы.
Мир, как окно, для воздуха распахнут,
Он нами пройден, пройден до конца,
И хорошо, что руки наши пахнут
Угрюмой песней верного свинца.
И как бы не давили память годы,
Нас не забудут потому вовек,
Что всей планете делая погоду,
Мы в плоть одели слово "Человек"!

Август

Я полюбил весомые слова
Просторный август, бабочку на раме
И сон в саду, где падает трава
К моим ногам неровными рядами.

Лежать в траве, желтеющей у вишен,
У низких яблонь, - где-то у воды,
Смотреть в листву прозрачную
И слышать,
Как рядом глухо падают плоды.

Не потому ль, что тени не хватало,
Казалась мне вселенная мала?
Движения замедленны и вялы,
Во рту иссохло. Губы как зола.

Куда девать сгорающее тело?
Ближайший омут светел и глубок -
Пока трава на солнце не сгорела,
Войти в него всем телом до предела
И ощутить подошвами песок!

И в первый раз почувствовать так близко
Прохладное спасительное дно -
Вот так, храня стремление одно,
Вползают в землю щупальцами корни,
Питая щедро алчные плоды
(А жизнь идет!), - все глубже и упорней
Стремление пробиться до воды,

До тех границ соседнего оврага,
Где в изобилье, с запахами вин,
Как древний сок, живительная влага
Ключами бьет из почвенных глубин.

Полдневный зной под яблонями тает
На сизых листьях теплой лебеды.
И слышу я, как мир произрастает
Из первозданной матери - воды.

* * *

Мне только б жить и видеть росчерк грубый
Твоих бровей. И пережить тот суд,
Когда глаза солгут твои, а губы
Чужое имя вслух произнесут.
Уйди. Но так, чтоб я тебя не слышал,
Не видел... Чтобы, близким не грубя,
Я дальше жил и подымался выше,
Как будто вовсе не было тебя.

Тебе

Тебе, конечно, вспомнится несмелый
и мешковатый юноша,
когда
ты надорвешь конверт армейский белый
с "осьмушкой" похоронного листа...

Он был хороший парень и товарищ,
такой наивный, с родинкой у рта.
Но в нем тебе не нравилась одна лишь
для женщины обидная черта:
он был поэт, хотя и малой силы,
но был,
любил
и за строкой спешил..
И как бы ты ни жгла и ни любила,-
так, как стихи, тебя он не любил.
И в самый крайний миг перед атакой,
самим собою жертвуя, любя,
он за четыре строчкой Пастернака
в полубреду, но мог отдать тебя!

Земля не обернется мавзолеем...
Прости ему: бывают чудаки,
которые умрут, не пожалея,
за правоту прихлынувшей строки.

Из воспоминаний И. Пташниковой «Студенческие годы» в книге стихов Николая Майорова "Мы"- М., "Молодая гвардия", 1962.

"ЦСГ – знаменитое общежитие на Стромынке, Огарёвка – студенческая столовая на улице Огарёва, Горьковская читальня под куполом – места, памятные и дорогие не одному поколению студентов. После лекций, которые бывали обычно с утра, в первой половине дня, университетское студенчество, мы, историки в частности, шли обедать в какую-нибудь из ближайших столовых, чаще всего в Огарёвку. А после обеда занимались до позднего вечера, обычно до их закрытия, то есть часов до 10, в читальном зале на мехмате – на 3-м этаже старого здания университета или в Горьковской читальне под куполом – там же, на Моховой.

Вот здесь, на мехмате, я и познакомилась с Колей Майоровым: наши места в читальне оказались случайно рядом. Впрочем, «познакомились» сказано не очень точно: мы с Николаем знали друг друга и раньше, были в одном практикуме, в одной языковой группе и к тому же были соседями по общежитию, но знали друг друга внешне, со стороны, не проявляли интереса. А тут нашли общие интересы, как-то легко разговорились. И возвращались из читальни домой уже вместе. Темой нашего разговора были чьи-то стихи, напечатанные в университетской газете. Позднее эта тема – поэзия – никогда не могла иссякнуть, хотя появилось и много других интересных для обоих тем. Поражала его удивительная работоспособность. Несмотря на то, что по учебной программе нужно было перечитывать буквально горы книг, что приходилось просиживать в читальнях и по воскресеньям, Коля успевал очень много писать. Почти каждый вечер он читал новое стихотворение. Коля легко запоминал стихи и любил на память читать стихи любимых поэтов. Помню его увлечение Блоком и Есениным и в то же время – Уитменом. Помню период особенного увлечения Маяковским. Он даже подражать ему начал (эти стихи не сохранились). Из современников очень любил Твардовского...

...Война подступала всё ближе и ближе. Коля очень глубоко переживал судьбу товарищей, побывавших на финской войне. Помнится, он рассказывал о ранении Сергея Наровчатова, гибели Арона Копштейна. Их он знал по Литинституту (тяжело ранен был его школьный друг Володя Жуков, тоже поэт). Мне кажется, что именно под влиянием этих событий и переживаний создано одно из самых сильных стихотворений Коли Майорова – «Мы». ...Наступила последняя наша студенческая мирная зима 1940–41 года. Опять лекции, занятия в читальне, посещения литературного кружка. Нагрузка у Коли была очень большая: ведь он учился и в Литинституте, да и на истфаке в этот год работы было много. В это время Коля особенно много писал, и именно стихов этого периода почти не сохранилось. В конце 1940 года он закончил большую и, пожалуй, лучшую свою поэму «Ваятель». Судя по письму, которое я получила от него (подписано 19 июля), замысел поэмы возник у Коли в поезде, по дороге в Иваново – на летние каникулы:

Из личного архива И. Пташниковой, письма Н. Майорова

"Милая Ярынка! Сегодня получил твое письмо. Это очень интересный дорожный дневник. Читал я его, страшно завидуя тебе и твоим соседям по полке. В самом деле - "Под Моршанском ромашки!" - Как звучит! А дальше - "Сено, перепелка, дорога, музыка на перроне"... Все страшно хорошо, шумно, пестро и случайно. А еще дальше, несколькими строчками ниже - "Леса. Много, много цветов". Одним словом - настоящее письмо. Из тех самых, которые "трогают". Оказывается и ты не избежала разрушительного действия цыганских "рыдансов", которые наполняли ваш вагон. Ярынка, а помнишь-

Пространство рвали тормоза
и ночь пока была весома
все' пассажиры были за (!!!)
то, чтоб им спалось как дома.

А я ехал не так. Совсем скучно. Ни Изабеллы Юрьевой, ни Ханы, ни цветов, ни Волги - ничего этого у меня в дороге не было. Ехал, подобно мелкому служащему, возвращающемуся из командировки, на третьей полке. Ехать было не так уж долго - всего какие-то 8-9 часов. Грустно посмотрел с "высоты птичьего полета" вниз на бренную жизнь простых смертных и стало мне их, бедных, страшно жалко. Вечно они куда-то едут, громыхают тяжелыми чемоданами, громко и некрасиво скандалят у вокзальных касс. Посмотрел я на них и - захотелось мне до смерти курить. Достал из портфеля табак. Вспомнил - она мне дала кисет. Она - ты. Кисет был пестрый, кричащий, как чей-то цветастый сарафан (или платье- как там!), который я мог бы видеть с полки, немного наклонившись и посмотрев вниз. Насыпал в кисет (ох, уж этот мне кисет!!!) табачку из коробки и, дабы не заснуть, закурил трубку. Приятно лежать на спине и пускать кольца дыма в потолок вагона (да, а есть ли у вагона потолок?). Кончил курить. Голова чуть кружилась. Медленно нащупывались какие-то отдельные строчки, потом сон брал свое, слова куда-то проваливались, а память их снова возвращала. Почему-то вспомнил свой давний стих -

Лишь мне останется грустить
и, перепутав адрес твой,
к концу пути придумать стих,
такой тревожный, бредовой,

Чтоб вы, ступая на перрон,
познали делом, не словами,
как пахнет женщиной вагон,
когда та женщина - не с вами!

А правильно всё-таки когда-то сказал. Потом снова - долго и мерно качало. Ехали. Казалось, что я где-то давно тебя оставил и прощались мы не вчера, а - давным-давно. Снова нащупывались целые строфы, полез за записной книжкой, а то забуду. Записал. Писать было трудно - вагон качало. Получилось вот что:

Творчество

Есть жажда творчества,
Уменье созидать,
На камень камень класть,
Вести леса строений,
Не спать ночей, по суткам голодать,
Нести всю тяжесть каждодневных бдений,

Остаться нищим и глухим навек,
Итти с собой, с своей эпохой вровень
И воду пить из тех целебных рек,
К которым приложился сам Бетховен;

Брать в руки гипс, склоняться на подрамник,
Весь мир вместить в дыхание одно,
Одним мазком весь этот лес и камни
Живыми положить на полотно,

Не дописав, оставить кисти сыну, -
Так передать цвета своей земли,
Чтоб век спустя все так же мяли глину
И лучшего придумать не смогли!

Убежден, что такие стихи нужны. Найдутся такие, которые скажут - непонятно! А что им понятно, с позволения оказать?..."

Из повести В. Сердюка. "Выше смерти": Страницы жизни Николая Майорова // Журнал "Молодая гвардия". 1975., №5 - С.115-118

На летние каникулы в Иваново Николай приехал уже четверокурсником. Можно было вновь спать в саду или на сеновале в сараюшке слушать, как шуршит на крыше дождь или плутает меж деревьев ветер, как лают на задворках собаки, а где-то далеко-далеко, словно в заоблачном мире, играет радио... Казалось, Николай и Костя дня не могут прожить друг без друга. И днём и ночью - всегда вместе. Иногда Костя, не оставлявший мысли поступить в театральное училище, просил друга послушать, как звучит в его исполнении отрывок из Гоголя или стихотворение Лермонтова. А потом Николай читал другу свои стихи.

Но чем дальше катилось лето, тем все чаще Николай вспоминал об Ирине. Иной раз, не успев отправить одно письмо, он уже садился за другое.

Однажды он попросил друга, собравшегося укатить на велосипеде домой - надо и родителям показаться, - бросить свое очередное послание Ирине в почтовый ящик. Однако Костю по пути настиг сильный ливень, и письмо не было отправлено.

Наутро было солнечно. А под окном у Титовых уже позванивал велосипедный звонок. Николай имел привычку не слезать с седла, пока не удостоверится, что друг дома. Пристроится у липы и позванивает.

Едва Костя вывел из калитки свой велосипед, как Коля предложил:

- Слушай, Костюха, давай двинем в парк. Там сейчас тишина, может, и искупаемся... - И друзья покатили на другой конец города, перекидываясь на ходу шутками. Настроение у Николая было приподнятое, и Костя, как бы между прочим, заметил:

- Письмо, что ли, получил?

- Точно. Почему догадался?

- Да у тебя же на лице оно отпечатано... Вчера квелый был, задумчивый, а нынче как это вот солнышко сияешь

- Чудесное письмо написала Иринка... Да, а мое-то ты вчера отправил?

- Побойся бога, дождище же какой был... Так в книге и лежит.

- Ты изорви его. Я уже другое отослал.

К счастью, Костя просто-напросто забыл о письме. Долгие годы оно лежало в книжке, ждало своего часа. Вот оно, письмо из 1940 года.

"Милая Ярынка, здравствуй!

Пишу одно письмо вслед другому. Прости, что я так долго заставил тебя ждать моих писем, но раз я уже начал - значит, жди длительной и планомерной бомбардировки вашего почтового ящика.

Ну, живу плохо. Особенного буйства не проявляю. И не только потому, что абсолютно, отсутствует "целебный" напиток, а просто, видно, годы отошли. Становлюсь мудрым и молчаливым, как Будда. Часто бывает страшно ск-у-чно. Но, как ответил у Пушкина Мефистофель скучающему Фаусту:

Что делать, Фауст?
Таков вам положен предел,
Его ж никто не преступает.
Вся тварь разумная скучает:
Иной от лени, тот от дел;
Кто верит, кто утратил веру;
Тот насладиться не успел,
Тот насладился через меру,
И всяк зевает да живет -
И всех вас гроб, зевая, ждет.
Зевай и ты.

Вот как - видишь! Мефистофель человеческий род на вечную скуку обрекает. И всех нас он именует вежливо словами - "разумная тварь".

Очень соскучился по тебе - скоро ли опять увидимся, моя коханая? Хочется увидеть тебя, обнять и крепко - так, чтобы губам было больно - поцеловать. Чувствую, что одно спасение - в работе. Когда занимаешься чем-либо, то меньше думаешь. Ярынка, ты хоть почаще, милая, пиши: ведь когда прочитаю твое письмо, такое чувство, будто я только что возвратился от тебя. Вот жду все твоего письма, как ты приехала, и что думала, не застав дома писем от меня, - но нет, ты все почему-то медлишь с письмом. "Когда ж конец трагедии!?"

Вчера был в саду (летний сад отдыха молодежи. - В. С.), видел некоторых знакомых своих. Когда-то с ними в таком саду жили, а вот сейчас чувствуется какая-то разобщенность, отчужденность. Некоторые из друзей уже пожелали "жизнь ограничить семейным кругом" (Пушкин!).

Вчера же в саду наблюдал следующий интересный эпизод. Со мной сидел хороший приятель, он учился со мной в одной школе, писал стихи (и сейчас пишет), печатался в областных изданиях. Он года на 2-1'/2 моложе, пожалуй, меня. Только что прошедшей осенью был взят в армию. Попал в Финляндию. Там он пробыл все время, пока длилась война. За несколько дней до заключения мира он получил две пули, обе - в локоть правой руки. Сейчас, после лечения, прибыл из Крыма в 2-х месячный отпуск. Парень похудел, короткие волосы, глубокие и как-то по-особенному светлые глаза. Видать, что человек давно не имел лирики, - он грустно смотрел на проходящих по аллее девушек. Одну из них он окликнул. Это - его первая любовь. Галя. Она подошла к нам, увидев Володьку (Владимир Жуков. - В. С.), изобразила на лице удивление. Но тут же, словно спохватившись:

- Почему ко мне не заходишь?

- Я сегодня только с поезда.

- Да, но ты зайдешь! (Это - с повелением).

- Может быть.

- А я говорю - ты ко мне зайдешь, - это она произнесла, как женщина, привыкшая встречать одобрение своих капризов. Мне стало страшно жаль Володьку. Парень измучен, только что зажила рана, он, как выразился, "всю Финляндию на животе прополз", а тут - повелительные восклицания пустенькой девушки, умеющей делать только глазки. Да надо бы человеку на шею броситься, взять его, зацеловать - он так давно всего этого не видел! А она вместо этого спокойно пошла по аллее, бросив на ходу:

- Ты зайдешь, слышишь!

И меньше думая о происшедшей (такой неожиданной!) встрече, больше любуясь тем, как она сейчас выглядит. Есть же такие сволочи. Володьке сделалось неловко передо мной. Он долго после этого молчал. Так его встречает тыл! А ведь хороший и славный парень он! Все это меня очень тронуло.

Недавно получил письмо от Сергея Дружинина. Пишет, что он приобрел путевку на Кавказ (с 26 июля по 13 авг.)...

Сергей после Кавказа, наверно, приедет ко мне, в Иваново. Обратно в Москву мы поедем уже вместе. Я зову Сергея в Иваново, чтобы познакомился с "сим" городом и его достопримечательностями, среди которых первое место, несомненно, занимаю я - "сплошная невидаль"...

Спим с Костей у него в саду, под яблонями. Прежде чем лечь, идем есть смородину и малину. Возвращаемся сырые - роса. На свежем воздухе спать замечательно; смотришь в ночное небо, протянешь руку - целая горсть холодной, влажной листвы; кругом - ползет, шевелится, и кажется, что дышит "свирепая зелень", бьющая из всех расселин и пор сухой земли. И впрямь слышно, как "мир произрастает"!' Изредка на одеяло заползет какой-нибудь жучишко. Просыпаемся от солнца, которое, проникая сквозь ветви, будит нас и заставляет жмуриться...

Вот она - жизнь. Как сказал Велемир Хлебников:

Мне мало надо:
ковригу хлеба,
да каплю молока,
да это небо,
да эти облака.

Иногда страшно хочется написать хорошие стихи, но почему-то не пишу.

На днях приезжает в Иваново Колька Шеберстов. Заставлю его писать маслом с меня портрет. Благо, хоть время незаметно убьем.

Николай Майоров. 1940
Художник Николай Шеберстов.

Милая Ярынка, почему нет от тебя писем. Я могу "серьезно" рассердиться. Тогда на тебя обрушится гнев Ахиллеса!

Пиши, как живешь, скучно ли, как дела обстоят дома, что вообще интересного в Ташкенте.

Я пока кончаю до след. письма...

Глаза целую, губы, волосы твои хорошее. Ну просто, Ярынка, чудесные волосы!

Твой "Колябушка" (так она меня называла - да простит ей бог!)

25 июля 1940 г.

За подпись прикладываю свой правый перст".

Из воспоминаний И. В. Пташниковой

Окна Горьковской читальни на Моховой, где мы готовились к очередному экзамену по диамату, были широко открыты. И не все сразу поняли, что же произошло, когда с площади донеслась передаваемая всеми радиостанциями Союза грозная весть. Но все, один за другим, вдруг поднялись и вышли на улицу, где у репродуктора уже собралась толпа. Война!..

Помню лицо пожилой женщины, в немом отчаянии поднятое к репродуктору, по нему текли слёзы. Мы же в тот момент ещё не вполне реально представляли, что нас ждёт. У нас с Николаем в это время как раз была размолвка. Увидев друг друга, мы даже не подошли, поздоровавшись издали. И только через несколько дней, когда всем курсом девушки провожали ребят на спецзадание, мы вдруг осознали всю серьёзность, весь ужас происходящего. Я очень хорошо помню этот вечер. Заходило солнце, и запад был багровым. На широком дворе одной из краснопресненских школ выстроились повзводно уезжающие на спецзадание студенты. Помню Николая в этот момент – высокий, русоволосый, он смотрел на кроваво-красный запад широко распахнутыми глазами... Что видел он там? Судьбу поколения, так хорошо предсказанную им в стихотворении «Мы»? Может быть, именно в тот момент он особенно ясно понял это, почувствовал, что «Мы» – это стихи о нём самом, о его товарищах, что «ушли, не долюбив, не докурив последней папиросы», в бой за мир, в бой, который помешал им прожить большую жизнь и дойти до потомков в творениях, а не только в «пересказах устных да в серой прозе наших дневников...».

...Скомандовали всем построившимся: "Разойтись попрощаться!" Видно, и у меня в этот момент шевельнулось какое-нибудь тяжёлое предчувствие и горестно сжалось сердце, только я бросилась к Николаю, и мы крепко обнялись. Хотя перед этим долго не виделись и не подходили. Он очень меня обидел, и я уже не верила ему. А тут - все по боку, все обиды и недоразумения, все забылось в один миг. Бросились в объятья, крепко расцеловались. Сказали ли что-нибудь? Не знаю. Наверное, сказали какие-то ничего не значащие слова. Главное было не в них... Ребят снова построили и повели. Ушли они - еще не на саму войну, но уже почти, ушли на спецзадание и для многих это было началом пути военного. И многие уже в мирную жизнь так и не вернулись. В том числе и Николай. А все то, что он не сказал мне тогда - он потом написал в пронзительных по искренности нескольких письмах, солдатских письмах...

Это была наша последняя встреча...

Из дневников И.В. Пташниковой

24 июня 41: Первое "боевое" крещение- сегодня ночью была воздушная тревога, палили орудия, проносились над городом самолеты. Началось в 3 часа ночи, длилось два часа. Правда, сегодня в газетах было напечатано извещение, что это была учебная тревога, но что-то не очень верится. Правда, бомб вроде не бросали, но какие-то осколки я сама видела, куски металла рваного. Попробую описать впечатление: проснулась от голоса Зины: "Тревога!". Услышала грохот орудий и самолетов, сразу всё поняла, вскочила и быстро оделась. Рассудка не потеряла, наоборот, надела часы, взяла комсомольский билет, все деньги сунула в карман. Еще подумала - тапочки или туфли? Конечно туфли, а вдруг?- тогда останусь в одних тапках. Побежала к Наташе, она жила в другой комнате. А ее уже нет - в яслях. Побежала и я ко входу в ясли - а там толпа, во двор не пускают никого. Почему - непонятно. Какая разница, если бомба попадет, то ведь и крыша не спасет. Через несколько минут мамы с детками побежали в бомбоубежище. Пробежала бледная, серьезная Наташа с Володей на руках, Ирка с Женей, Нина с дочкой. Затем нянечки сказали:

- Кто нам поможет отнести детей в бомбоубежище? - Я побежала за ними, поднялась наверх. Стоят рядами кроватки, в них спят детишки. Некоторых уже подняли, торопливо пеленают, заворачивают в одеяльца. Сунули и мне в руки какое-то дитя, я его кое-как завернула и потащила в убежище. И сразу страх прошел, перестала дрожать - делом занялась. Ну, ладно, допишу завтра, если не убьют...

25 июня: Ночь прошла спокойно. В 6 часов утра заговорило радио, стали передавать известия с фронта. Пока что у нас дела не блестящи... Вчера впервые было занятие медсестер. Пришло очень много девушек и все - хоть сейчас на фронт, на поле боя. Выпустят нас через полтора месяца, заниматься надо по 8 часов в день...

30 июня: Потрясающий день! Только что получила "хор" по диамату. И как же это? Да очень просто - Тамара пошла вторично и сдала за меня диамат. Первый раз на "отлично", второй раз- на "хорошо", я рада отчаянно! А в 4 часа я должна была пойти и за нее сдать "колонии" - долг платежом красен. Затем, часов в 6-7 надо идти сдать спецкурс... А еще был такой случай. Встречаю на Моховой, возле Университета высокого, стройного паренька в гимнастерке. Здороваемся - оказывается мой пулеметчик. Спрашиваю его: - Как дела? - Призвали. Через несколько дней ухожу на фронт.- Ну, всего Вам хорошего. А пулемет не забыли?- Что Вы! Я даже в военкомате сказал, что знаю пулемет. Спасибо Вам за науку!.. Пожелала ему счастья, пожала руку, расстались, Приятно осознавать, что в какой-то, пусть самой маленькой степени, я уже сделала полезное дело. Вот ушел воевать молодой боец и пулеметному делу обучила его я. Здорово!

18 июля:... Не осталось в Москве никого из друзей и близких. Был здесь проездом из Азии Андрей Шевалев, поехал в Одессу к родителям. Исходит из рассуждения, что лучше быть всем вместе в такое время. Он прав. А я вот совсем одна осталась. Где-то отец, далеко-далеко в Ташкенте, где-то брат на фронте (жив ли, господи ?) ...Занятия медсестер идут быстрым темпом. Через месяц закончу.

24 июля: ...Прихожу к выводу, что я ужасная дрянь. Вот мои последние дни тут - смятение в душе, инстинкт самосохранения, - бежать, бежать, спасаться от бомб, от возможных газов... Особенно гадко сегодня. Просто самой противно. И вот сейчас - закат, небо со звоном самолетов и особенно спокойные (здали) фигуры зенитчиков на фоне закатного небо привели меня к тому, что, кажется, настал у меня перелом, кризис. Я не хочу больше дрожать за свою шкуру - противно и гадко. Надоело... Медкомиссия не пропустила из-за плохого зрения. Минус 7 - многовато, своих перестрелять можешь, говорят. Да и правда, без очков я же ничего не вижу, а как же им уцелеть в грохоте и бомбежке, очкам моим. И останусь я беспомощной еще больше.

27 июля: Пока живы. Бомбят нас каждую ночь. Много жертв в городе, много разрушенных домов. Обанкротилась я полностью... Из школы медсестер ушла. Как-то при операции под местным наркозом оперировали 16-летнего паренька - мне стало дурно. Услышала - или мне показалось, как скрипит под скальпелем хирурга разрезаемая ткань - и отключилась. Стыдно мне было ужасно. Иронические замечания девчонок с младшего курса услыхала: "Надо же, а еще лихим казаком считалась!". И после этого я решила, что не получится из меня медсестры. Бросила курсы. Пошла на истфак - а там госкомиссия, посылают на педработы старшекурсников, т.е. без госэкзаменов - на работу. Предложили мне на выбор - или в Якутию или в Узбекистан, поскольку я из Ташкента. Конечно, взяла направление в Наркомпрос УзССР, в Ташкент. Но уехать из Москвы совершенно невозможно. Придется выбираться через Узбекское постпредство..."

Из личного архива И.В. Пташниковой, письма Н. Майорова

"Ирина, здравствуй!

Недавно мне Н. Шеберстов передал твою открытку - спасибо, что ты ещё помнишь обо мне. Когда я находился на спецзадании, я почему-то не отчаивался получить от тебя письмо. Но представь себе, всем писали, я же почти все 2 месяца не имел ни от кого ни одного письма. И ты не догадалась. Адрес же наш всему истфаку был известен. Ну да ладно - не сетую. Чем это я заслужил от тебя письмо? Конечно, ничем.

А все-таки ждал.

В Москву прибыли 9 сентября. Я страшно загорел, окреп. Работать было очень трудно, но об этом когда-нибудь после подробнее расскажу, если удастся свидеться.

...В 418 школе на одной двери нашел случайно твою фамилию: ты там жила. Как был бы я рад, если бы там жила ты и сейчас!

Но я бью себя за излишнее проявление лирического восторга. В райвоенкомате прошел медкомиссию. Ждем, когда возьмут в армию. А когда, неизвестно: может, сегодня вечером, а может - через месяц. Я получил назначение на работу в Можайск, но это - простая формальность. Я не безногий, чтоб ехать на работу. Из Москвы выезд райвоенкоматом запрещен.

Если после войны буду жив, буду проситься работать в Среднюю Азию, - мне надо найти тебя. Когда это будет и будет ли?

Почти все ребята успели сдать госэкзамены и получить дипломы. А я - прогулял. Возможно, сдам числа 15-го, а не сдам - пусть…

Ты в открытке желаешь мне мужества, если буду в бою. Спасибо. Хотя ты знаешь, что в этом деле я не отличусь, но что могу сделать - сделаю.

Ну, желаю тебе здоровья в счастья! Живи хорошо. Целую. Ник.

P. S. Все же смею надеяться на твое письмо. Привет от К. Титова, Н. Шеберстова и В. Малькова, которые всегда хотели видеть, чтоб я был вместе с тобой, а посему особенно зло лают на меня сейчас.

Я не утерплю и вслед этому письму пошлю второе".

 

"22 октября 41. Здравствуй, Ирина!

Опять хочется тебе писать. Причём делаю это без надежды получить от тебя ответ: у меня нет адреса. Сейчас я в армии. Мы идем из Москвы пешком по направлению к Горькому, а там - неизвестно куда. Нас как население, годное к службе в армии, решили вовремя вывести из Москвы, которой грозит непосредственная опасность. Положение исключительно серьезное. Я был раньше зачислен в Яросл. летную школу. Но когда вокруг Москвы создалось напряженное положение, меня мобилизовали в числе прочих. Сейчас направляемся к формировочному пункту, расположенному где-то около Горького. 15-16-17 октября проходила эвакуация Москвы. Университет эвакуируется в Ташкент, к тебе. Ребята вышли из Москвы пешком - эшелонов не хватило. Многие ребята с нашего курса поспешили сняться с военного учета и смыться заблаговременно из Москвы. Меня эта эвакуация прельщала не тем, что она спасала меня в случае чего от немецкого плена, а соблазняла меня тем, что я попаду в Ташкент, к тебе. В конце концов я перестал колебаться и мы вместе с Арчилом Анжапаридзе (только вдвоем) не снялись с учета и вот сейчас уже находимся в армии. Вообще, подробно тебе об этих днях - по-своему интересных - расскажу после.

Идя в армию, я лишал себя возможности увидеть скоро тебя. А хотелось видеть тебя!

Сейчас нас, людей самых разных возрастов и профессий, ведут по шоссе Энтузиастов по направлению к Мурому. Идем пешком. Устали ноги. Прошли Ногинск и Покров. В какую часть я попаду - не знаю. Адреса у меня пока нет... Хотелось бы видеть, какая сейчас ты? Целую крепко (очень) Ник. Извини, письмо без марки - нет."

 

"Здравствуй, Ирина!

Опять пишу. Мы уже за Арзамасом. Скоро перейдем Волгу. В общей сложности, мы должны пройти пешком около 1000 км, из них почти половина осталась за спиной. Через месяц, возможно, прибудем на формир. пункт. А там неизвестно, куда нас определят. От фронта мы почти также сейчас далеки, как я далек сегодня от тебя. Очень беспокоюсь за братьев, равно как и за родителей. Едва ли сейчас в Иваново спокойно.

В Муроме встретили некоторых ребят из университета. Они эвакуируются (=бегут) в Ашхабад (а не в Ташкент, как я было писал тебе)... Увидев нас в шинелях (меня и Арчила), оглядывали нас, как старик Бульба сыновей своих некогда. Пятый курс (не наш) в большинстве своем вот так маскируется по эшелонам, направляющимся в Среднюю Азию.

Ну, живу пока ничего. Тяжеловато, но кому ныне легко? О тебе думать хочется и еще более - видеть тебя. Ты не обязана этому верить - я знаю, смеешься, поди, небось? Но это - так. Жаль, что у нас неловко все как-то вышло. Виноват целиком я, па-а-длец! А самое страшное - едва ли удастся увидеть тебя, слишком взаимно противоположные направления приняли дороги наши. Мне 22 года, впереди армия, фронт и вообще чёрт знает что. Еще страшнее то, что ты думаешь обо мне, пожалуй, не совсем хорошо. И - права. Вот и стучу себя в грудь кулаком, а иногда такое настроение- забыла; ладно, все перемелется... А верстовые столбы без конца, идешь-идешь, думаешь-думаешь, и опять где-нибудь выплывешь, и все - сызнова. Курю. Думаю. Ругаю. Всех. Себя. Иногда разговаривать ни с кем не хочется. Даже с Арчилом. Насуплюсь и молчу. Тяжело идти, но я, дай бог, более или менее вынослив. Плохо очень с питанием. Есть с чего быть злым. Сплю на шинели, шинелью покрываюсь, в головах- тоже шинель. Не подумай, что их - три шинели. Все это случается с одной шинелью.

А рядом идут куда-то поезда. Может и в Ташкент. И вдруг рассердишься - да что я в самом деле? Перемелется всё. Будем веселыми. И ты хорошо живи: веселей, бери всё, что можно, а вообще мне тебя не учить. Это я просто от злости, бешусь. Злых я люблю, сам - злой. Ну, целую. Еще раз, еще. Ваш покорный слуга. 8 ноября 41. И зачем я пишу всё это? А?.. "

 

"Ирина, здравствуй!

За последнее время никому так много не писал писем, как тебе. Не знаю, радоваться или плакать тебе по этому случаю. Домой я не писал полтора месяца, - не знаю, что уж обо мне там теперь думают. О братьях ничего не слышу. А как бы хотелось всё обо всех знать! Сегодня, 18 декабря, ровно 2 месяца, как я в армии. По этому случаю и пишу, домой, тебе, братьям. Я чуть было не был демобилизован ( по приказу по НКО о дипломниках), но почему-то задержали. А то я хотел было ехать в твои края. А теперь перспектива такова. До Нового года нас обещают маршевой ротой отправить на фронт. Но яснее никто ничего не знает. Скучна жизнь, да ничего не поделаешь, война. Многого бы хотелось, да не все есть. Сейчас приходится меньше требовать, а больше работать.

Хочется увидеть тебя, говорить с тобой, глядеть на тебя. Пока же кое-как удалось прочесть "Юморески" Гашека, "Два капитана" Каверина. Если не читала последнюю книгу, прочти - хорошая... А в общем - скучно и грустно. Радуюсь нашим успехам на фронтах. Боюсь за братьев. Напиши мне письмо, возможно оно застанет меня здесь. Целую. Ник. Привет от Арчила. 18.ХII.41 "

 

"Здравствуй, Ирина!

Жду эшелона для отправки на фронт. Нахожусь в маршевой роте. Говорят, нас направляют в гвардейские части на Московский фронт. Хорошо бы ехать через Иваново - возможно, забегу. Обмундированы хорошо: полушубки, ватники, в дороге валенки дадут. Дали махорки- самое главное. Воевать придется в самые зимние месяцы. Ну да ладно - перетерпим. Арчила не взяли в гвардию - слепой. Тяжело было расставаться с ним. Поздравляю тебя с Новым годом, 1942! Что- то ждет меня в этом году? Ты знаешь, как я скверно встретил 1941 г. - был вызван сумасбродной телеграммой в Иваново. Сейчас Новый год тоже встречу в вагоне. Песни петь буду, тебя вспоминать. Жаль, что только вспоминать... Ну, пока всё, кажется. Целую тебя много-много раз. Николай. 28 декабря 1941."

Из книги стихов В. Ж у к о в а "Выстрелы" М.: Современник, 1971. с.30

НИКОЛАЙ МАЙОРОВ

По вехам горестных дорог
навстречу времени шагать...
Я столько раз давал зарок
порог тот не переступать,
чтоб ран чужих не бередить,
чтоб за помин души не пить.

А вот опять пришел и сел
на сиротливый табурет,
где двадцать лет назад сидел
мой друг... А над столом портрет,
что Коля Шеберстов писал,-
как будто знал, предполагал...

О, как наивны годы те
в упорстве яростном своем:
"Пусть не в стихе, пусть на холсте,
но мы дойдем..." К кому дойдем?
К любимой? А любимой нет.
И сына нет, и внука нет...

Пускай простят нам этот бред
и на бессмертие замах.
Мы жили жадно в двадцать лет,
врагам и недругам на страх.

А он глядит во все глаза
на мир из света и воды.
В слух уходил - звенит роса,
скрипят на веточках плоды.

Вот чья-то женщина идет.
Наверно, чья-то. Не ничья.
Бровей разлет, руки полет,
любая жилочка поет...

Такая - да еще б ничья!

Не обернулась... Ладно, что ж,
в запасе - жизнь. Ударит час -
полюбят, может быть, и нас,
мир и без этого хорош.

Еще мы шли на эту ложь.
Но он, лукавя, понимал,
что без любви не проживешь,
что сам себя не проведешь,-
мир без нее и тускл и мал.

Чего он ждал? Он сам не знал,
но верил - сбудется, придет.
Так ждут дождя в тяжелый год,
знаменья верующий ждет...

Ирина!..
В голосе твоем,
в твоих глазах, узле волос
вдруг все слилось, перевилось.
И не его вина потом,
что все пришлось, да не сбылось..

Он был средь нас добрее всех,
умнее всех, прямее всех,
а в день повесток - в трудный день -
еще к тому ж - смелее всех.

Пусть мне посмеет возразить,
пусть возмутится тот студент,
тот выпускник,
что под Ташкент
уехал маму отвозить,
иль тот, что в Ашхабад удрал.
(Всё, говорят, стихи писал,
бил стертой рифмой по врагу...)

А мы лежали на снегу.
Погибший
в рифмах
понимал.

Рекомендуем прочитать:

Николай Майоров."Мы".- М.:"Молодая гвардия"-1962.

Николай Майоров."Мы были высоки, русоволосы". - Ярославль: Верхне-Волжское книжное издательство. 1969. -143 с.

Б. К у л и к о в ."Николай Майоров". Очерк жизни и творчества. - Ярославль: Верхне-Волжское книжное издательство. -1972 .- 64 с.

В. Сердюк. "Выше смерти": Страницы жизни Николая Майорова // Журнал "Молодая гвардия". 1975, №5 - с.85-136